ВЗГЛЯД В ДАЛЬ
Книга размышлений и упований
Моей жене
в творческом
духовном единении
ПРЕДИСЛОВИЕ
О новом человеке
Навстречу духовному обновлению идет современный мир. Но
одни, должно быть, еще не видят этого, потому что непомерно велик трагизм
эпохи, который поглощает все их силы; другие, возможно, и почувствовали необходимость
обновления, но не видят пока надежного пути и не знают, куда податься. Однако
обновление неизбежно начнется, начнется как бы само собой и начнется тогда,
когда прежние источники исчерпают себя, когда человеческие страдания станут
невыносимыми.
Вот почему столь важно для нас предвосхитить ход событий и
уразуметь, что делать. Ведь недостойно человека плыть по воле рока: важно
предугадать свою судьбу и заняться ее совершенством. Каких только испытаний,
смут и бед не посылает Всевышний на человека, чтобы тот одумался, пришел в
себя, вспомнил о том, что он свободный созидатель, открыл в себе глубинные
духовные пласты и уже оттуда, изнутри, начал свое обновление — вольно,
дерзновенно и настойчиво.
Поразмыслим прежде всего над тем, что мы утратили.
Человечество попыталось создать культуру без веры, без сердца, без
созерцания и без совести; и вот налицо несостоятельность ее и
распад. Люди не захотели больше веровать, потому что убедили себя, что
вера есть нечто «противоразумное», «ненаучное» и «реакционное». Отреклись они и
от сердца, потому что сердце показалось им помехой для инстинктов, «глупым»,
сентиментальным, лишающим человека деловитости, в то время как «умный» человек
жаждет оставаться эгоистом и «дельцом». Отринули люди и созерцание,
потому что их холодный ум отметает «беспочвенную фантазию», считая «прозу»
самым важным в жизни. Вытеснили они из себя и совесть, потому что ее
живые увещевания не укладываются в контекст трезвой оборотистости. А за
всем этим скрывается ложный стыд предстать бедным и незаметным,
прослыть ребячливым и смешным — неудовлетворенное честолюбие и страх перед «общественным
мнением».
Этот ложный стыд будет преодолен великими страданиями эпохи,
ибо страдания есть истинная реальность, есть «бытие» реальное настолько, что
человек забывает о своем желании «казаться» или «прослыть». Но это означает,
что ему придется еще долго терпеть и, может быть, даже в неизведанных им прежде
формах гнета и унижения, и терпеть до тех пор, пока не угаснет в нем все кажущееся,
условное и мертвое и пока не вырвется наружу победоносно исток внутренней
реальности и творческой силы. Человек должен снова почувствовать настоятельную
необходимость в подлинной реальности, субстанции бытия и жизни. Только
тогда взыграет в нем душа, только тогда он свободно и решительно предастся
сердечному созерцанию и, обретя при этом Бога, примирится со своей совестью и
начнет творить новую культуру — новую веру, новую науку, новое искусство, новое
право и новую социальность.
Когда именно начнется это осмысление и когда наступит
этот творческий прорыв, предсказать трудно. Но мы должны уже теперь
всевозможными способами и со всевозможных точек зрения попытаться установить
правильный диагноз современного духовного кризиса и нащупать верные пути
обновления.
К этому особенно призвана философия как любовь к мудрости,
как созидательная потребность в божественных содержаниях, как воля к
очевидности в делах сопредельных и предельных; и философия поступит правильно,
если посвятит себя такой задаче.
Тогда она прежде всего узрит духовные раны современной
культуры, и начав исследование причин осквернения жизненных святынь, заглянет в
бездны зла.
Вслед за тем ей придется установить духовный диагноз нашего кризиса,
дабы показать, до какой степени современное человечество переоценивает
чувственную жизнь, как оно вызывает к жизни бессердечную культуру и погружается
в хаос земного мрака.
Направив свой взор на пути духовного обновления, философии
придется обратиться прежде всего к проблеме воспитания, чтобы указать на
его важнейшие, упущенные современной эпохой задачи, а именно: будить духовное
уже в детском инстинкте, укреплять в человеке собственную предметную силу
суждения, волю к духовной цельности.
Надо дать верную оценку тяготам земного существования,
которые мы на себе несем, и в социальном плане
найти естественные и праведные пути облегчения их.
Чрезвычайно важно осмыслить и проникнуть в суть творческой
жизни людей. Это — грандиозная задача грядущих поколений. Структуру
культурного акта надо обновить до самой глубины и из самой глубины, и притом во
всех сферах деятельности, во всех областях духа.
А чтобы достигнуть этого, человек должен снова встать на
путь первооснов жизни: научиться заново ценить свободу, дать
расцвести в себе добру, проникнуться дарящим силу смирением, склониться
пред божественной тайной мира, отдаться случайному созерцанию,
научиться радости благодарения и таким образом в истинной религиозности
обрести первоисточник жизни.
А то, что он затем будет излучать в мир, освятит всю его
жизнь и выведет культуру навстречу истинному христианству.
I. РАНЫ
1. Жизнь без святыни
Жизнь без святыни есть первое большое бедствие нашего
времени.
Незаметно лишается наша жизнь святынь. Порой мы даже
не подозреваем, когда это начинается и как это происходит; мы как-то забываем
об этом, совершенно не думая об опасности, и вдруг — свершилось. Многие из нас
этого не замечают. А если вдруг замечают, то немало удивляются и даже
печалятся, так как никто не хотел этого и не может сказать, как стал этому
виной. А вина-то как раз заключается не в деянии, а в небрежении и упущении: мы
не сумели, не захо-тели взлелеять в себе противоположное — духовную полноту
и глубину жизни.
Ведь наша земная жизнь имеет свой сокровенный, высший
смысл. Он — не на поверхности повседневности и мелочной суеты. Он не
притязает и не принуждает. Он хочет быть желаемым: свободно
сформулированным, искомым, найденным, обладаемым и тщательно оберегаемым. Он
требует от нас непринужденного признания и решительного предпочтения. Только
тогда он раскроется нам легко и щедро, наполнит собою нашу жизнь. Если же мы не
удовлетворим этому требованию, не отзовемся на его запросы, искания и надежду
на поддержку, тогда ускользнет от нас высший смысл жизни и наступит незаметно осквернение
ее. И не потому, что она станет бессмысленной сама по себе, а потому, что мы начнем
жить так, как если бы она была бессмысленной. В реальности все останется
прежним, точнее — извечным. Все — от капли дождя до грациозной серны, от
птичьего щебета до тихой материнской любви, от северного сияния до геройской
смерти исповедника — все остается полным смысла, дивно устроенным,
субстанционально насыщенным, проникнутым Божиим дыханием. Все в самом себе
укоренено, все останется Божественным текстом, начертанным священными
письменами; все есть Божья ткань, сотканная из нитей мудрости; все суть
таинственная музыка, выдержанная в чистой тональности и раскрепощающей душу
гармонии. Но мы, уже не знающие более об этом, а точнее — не желающие знать,
ведем себя так, словно сорвались с цепи и пустились во все тяжкие.
Мы уже не разбираем этот текст; мы разорвали эту вечную ткань; мы стали глухи к
этой музыке. Результат стал очевидным: мы извратили наше существование. И вся
наша жизнь стала пугающе фатальным недоразумением, «трагедией ошибок»; стала субъективно
бессмысленной, пошлой и мертвой, уподобляясь то прозябанию жалкого существа
и отродья, то вялому сползанию вниз, то полному банкротству, то хаотической
свалке.
И уже ничто для нас божественная предначертанность природы и
истории; ничто светящаяся глубина духовной культуры, теперь она для нас то же,
что «сущий мрак»; все для нас никчемно и невесомо, как опавшая сухая листва,
как летающий по ветру уличный сор. Мы становимся жесткими и бесплодными, но
высокомерными и одержимыми страстями; нами же лишенная Божественности Вселенная
кажется нелепой, издевательски насмехающейся над нами...
Следовательно, существует своеобразное «качество»
человеческой жизни и соответственно ему — своеобразное «измерение» ее, масштаб
и критерий, с которыми мы должны считаться. Этот критерий никоим образом не
адекватен таким критериям как религиозная правоверность, мораль, искусство,
истинность знания, лояльность закону. Его скорее следовало бы назвать критерием
духовной значительности, в данной случае — пустоты, осквернения
жизни.
Это свойство можно охарактеризовать и поточнее: оно
зарождается там, где духовный принцип в человеке засыпает или иссякает, и
означает, таким образом, бездуховность жизни. Оно начинается там, где
человеческое легкомыслие, и не подозревающее пока о глубокомыслии,
наивно и безответственно скользит по житейским волнам. Оно начинается там, где мелочность
жизни становится, во всей ее близорукости и плоскочувствии, сувереном. Таким
образом, оно начинается с религиозной тупости и усиливается тогда, когда
это религиозное отупение становится самоуверенным и надменным,
окончательно укореняется в человеке и обретает отпечаток само-апологии.
Тогда оно воспринимает себя как нечто само собой разумеющееся, единственно
верное и умное, выстроенное в определенное «мировоззрение».
Это мировоззрение не просто безбожно — в религиозном аспекте
оно тупо и вызывающе. Не зная ничего о духе, оно издевается над ним. Оно
неромантично, иронично, сухо, бесцветно; словом — пустыня. А еще о нем можно
сказать, что оно донельзя трезво, механично, материалистично. Если же
вглядеться в его картину мира, то получается такое ощущение, что все краски
Вселенной поблекли и стушевались; что пташки умолкли и замертво свалились на
землю; что над универсумом гуляет нескончаемый, вечный самум, который замел все
глубины таинственного, лишил святого все существующее. И в этом пустынном,
заброшенном Богом пространстве началась упорная, жестокая «bellum omnium contra
omnes» (война всех против всех), которой не видно конца. Значит, жизнь
осквернена, и эту скверну придется изжить до конца. Чаша полна яду, но должна
быть выпита до дна.
Эта лишенная святого пошлость может ко всему примазываться,
во всем укореняться; а там, куда она проникает и где ширится, вырождается все —
как в отдельном человеке, так и в жизни целых поколений. Овладевает она, к
примеру, душою верующего. Тогда его религиозность постепенно мельчает,
становится педантичной, амбициозной, суеверной, лицемерной, — уподобляясь
психозу насилия и страха, богоотвергнутому ханжеству. Проникает эта пустота в искусство
— и оно тут же забывает о своем высоком и глубоком призвании; его провидческое
созерцание тускнеет, его мудрость угасает; оно потворствует пошлому зуду
вожделений, покорствует формалистическому снобизму, становится служанкой в
политической сфере жизни. Измельчавшая наука обретает чрезмерную
самоуверенность, считая, что все на свете можно объяснить механистичным
способом, и тем самым опускается до немыслимого уплощения, до крайнего упрощения*.
Лишенная священного покрова мораль становится сухой, принудительной,
бессердечной и лицемерной. Лишенная священного политика превращается в
погоню за личным успехом и властью, в открытую войну интересов и очень скоро
становится безыдейной, творчески бессильной и тоталитарной.
Так проявляется в жизни лишенная святыни пошлость.
Добро становится мелким, скудным и бессильным. Нейтральное
становится двусмысленным, холодным и опасным. Зато зло становится
претенциозным, мощным и вредоносным.
Добро лишается корней, становится неустойчивым и негероическим.
Нейтральное становится абсолютно безразличным, легко устранимым, продажным и
предательским. Зло — разнузданным, бесцеремонным и безудержным. Все кажется как
бы Богом покинутым, Богом обессиленным, готовым к неизбежному концу.
Это осквернение охватывает все сферы человеческой жизни. Но
особенно опустошительно оно в любви. Бездуховность человеческой любви
превращает ее в элементарную потребность естества, самовольно заявляет о себе, своенравно
«требует», бесцеремонно и бесстыдно действует и безответно угасает. Бездуховно
заключенный брак не сулит ни верности, ни счастья, ни жизнестойкости, ни
здорового воспитания. Лишенный святости брак начинается с мальчишеских
проделок, терпим или даже поощряем в публичных домах и находит свое завершение
в открытом распутстве и распаде семьи.
Лишенная святости мышление становится зыбким, скользящим
по поверхности вещей. Оно уже не ищет целесообразности, уже не имеет «убеждений».
Истинность и достоверность ему уже не свойственны абсолютно. Вместо этого оно
культивирует выгоду и ударную аргументацию своих возможностей — как это было
свойственно когда-то греческим софистам или римской риторике. Для ученых такого
сорта мысль — не служение, а скорее способ достижения личного успеха, ставка на
выигрыш в азартной игре — за деньги получишь и власть. Это лишенное корней
мышление придает всей жизни оттенок авантюры и по сути своей аморально. О
настоящей реальности оно и знать не желает, а потому в своем мелкотемье безответственности
и релятивизма доходит до цинизма и нередко, увы, до примитива.
Лишенная святости воля — это социально опасная сила.
И чем сильнее эта сила в личности, тем опаснее человек. Несдержанный и
развязный стремится к власти любой ценой, использует все способы,
исходит все пути, пуская в ход все средства, вплоть до лицемерия, клеветы, лжи
и массовых казней. И чем тоньше носитель этой воли, тем изощреннее его борьба
за жизнь, тем ярче его способность обойти препоны уголовного права, тем
успешнее манипулирует он пробелами и недочетами правопорядка, тем «выше»
поднимается он по ступенькам жизни, тем ущербнее его влияние. Именно эта дурная
воля подрывает и подтачивает демократию, именно она измыслила и провела в жизнь
идею тоталитарного государства. Но своего последнего слова эта лишенная
святости воля пока еще не сказала.
Незаметно наша жизнь утрачивает священное. И процесс этот
начинается с незначительных упущений и небрежений и заканчивается грандиозными
кризисами и потрясениями. Первоисточником же этих опасностей является
бездуховное воспитание детей.
2. Властолюбие
Чего же они, собственно, хотят — эти властолюбивые люди, о
которых нам то и дело вещает история? Чего же жаждут они в качестве награды и
воздаяния за свои извечные усилия и труды, за свою неизбывную напористость и
риск? Что сулит владыке власть? И вправду ли она столь велика и всеохватна?..
На первый, поверхностный, взгляд, власть одного человека над
другим кажется довольно могущественной, если не безграничной. Все властителю по
силам. Он может подданным все дать и все у них отнять, сделать их счастливыми
или несчастными, может мучить их и унижать, дарить им жизнь или посылать на
смерть. И даже более того: он может людей, всех людей и целые
народы, заставить плясать под свою дудку или ползать на коленях; он может по-ве-ле-вать,
и согласно его повеленью строятся и разрушаются города, развязываются и утихают
войны, вводятся новые порядки, новые силы, новая мода, создается новая музыка,
изобретаются новое оружие и орудия пытки. И все это есть власть. И все
это дает высшее наслаждение: стóит только подумать: «Мне кажется,
что...» — и мир вертится по моему хотенью! Какое довольство! Какая полнота
существования! Может ли быть высшее счастье?..
Сомневаться в том, что существует такая жизнеустановка (как,
возможно, «высшее счастье») не приходится. То, что она не представляет собой
ничего нового (с ней мы встречаемся в различные эпохи и у различных народов),
факт как раз непреложный. Примечательным здесь является то, что в основе этой
жизнеустановки лежат своеобразные предпосылки, которые каждый из нас
должен, однажды помыслив, в себе преодолеть. На такое осмысление и должно быть
направлено здоровое воспитание народа. Там, где оно места не имеет, выигрывает
слепая химера власти и начинается погоня за ней со всеми ее непоправимыми
последствиями: разнузданностью, нравственным разложением и гибелью.
В основе такой жизнеустановки лежит наивная, но резко
выраженная точка зрения, что человеческая жизнь, как и культура в целом,
сводится к внешнему. Следовательно, «существенное» и «решающее» есть не
внутренние духовно-душевные процессы и содержания людей, а внешне ощутимые
движения, слова и дела, независимо от того, что породило их и что стоит за их
фасадом в действительности. Здесь «важны» неукоснительное послушание, строгая
дисциплина, покорность, подчинение, верноподданничество; и «неважны»
побудительные причины к тому — будь это любовь или коварство, убеждение, идущее
от сердца, или раболепие, свободная лояльность или расчетливая корысть,
простодушие или тонкое коварство. Тут внешнее играет роль: слова, тон,
лесть, угодничество. И в этом смысле страх (сковывающий, цепенящий страх) даже «лучше»,
нежели свободное и достойное человека чувство почтения. «Oderint dum metuant», —
с цинизмом говорилось в Древнем Риме («Пусть ненавидят, лишь бы боялись»). Так
что жаждущий власти жаждет и послушания.
Тут он и прав, и не прав. Прав, поскольку внешняя власть в
основном вполне довольствуется этим. Не прав потому, что она недооценивает и
упускает из виду остальное.
Власть одного человека над другими людьми имеет определенные
пределы: она кончается там, где начинается свободная любовь, спонтанная
активность, творческий дух. Где подступаются к последнему, глубинному,
существеннейшему в жизни и культуре, там внешняя власть, пасуя, отступает
— со всеми ее претензиями, угрозами и шантажом, со всем ее насилием, застенками
и пытками.
Гонители веры могут демонстративно запретить
соблюдение внешних атрибутов, взрывать храмы, распускать приходы, сжигать
церковные книги, ссылать верующих и казнить. Но как им удастся лишить их
внутренней, молчаливой, сосредоточенной молитвы? Добиться внутреннего отречения
от того, во что они верят? Запретить им творческое восприятие Божественного
светового луча? Откуда знать гонителям веры, что, может быть, как раз самый
отчаянный богохульник в тихие часы ночи, в уединении, в очистительных слезах
раскаяния обращается к истинной вере. Вот почему гонитель может быть уверен в
том, что он в своей стране против воли вызывает к жизни качественно новый слой религиозных
людей; что он концентрирует веру, очищает человека, заставляет светиться
внутренним светом, но помимо того — развязывает руки ханжеству и грубой силе.
Во внутреннее же царство веры входа для него нет. И наступит момент, когда он
неизбежно погибнет от своего же собственного, столь тщательно культивируемого
им безбожия.
Извращающее или подавляющее человека насилие, парализующее
свободу творческих исследований и их результатов и тем самым как бы ставящее на
колени национальную академию, может вызвать к жизни только лженауку.
Результаты исследований по приказу суть ничто, суть заказная «конструкция».
Истины силой не добиться; истину не исказить: чуть попытаешься это делать — она
тут же и ускользнет; и мнимо ученый хватается за пустоту теней. Тогда смолкает
мощный глас науки, академия превращается в погост, и более поздние поколения с
ужасом или с улыбкой сожаления думают об этих временах.
Безнадежное дело создавать по приказу и подлинное искусство.
Еще не найден пока рецепт, по которому можно выращивать одаренного художника
наподобие гомункула в реторте. Истинное вдохновенье по приказу не создать.
Художественная идея приходит к мастеру нежданно; художественный образ
вынашивается им свободно. По заказу можно делать только вывески да предметы украшения.
Кто думает иначе, тот в истинном искусстве не понимает ничего и готов любую
мало-мальскую безвкусицу ремесленника принять за подлинное произведение. Все
истинно художественное внешней силе чужеродно и неподвластно. И чем притязательнее
и последовательнее проступает в жизни эта сила, тем безнадежнее ее потуги.
Гораздо в большей степени, чем искусства, сказанное касается
сферы чувств и морали. Стоит только властителю сделать попытку
принудить себя к истинной любви, к истинному почитанию, к истинному поклонению,
как он сразу же поймет, что цветы сердца распускаются только по собственному
органически свободному, глубоко сокровенному почину и что без этих цветов
свободы не может быть ни счастья, ни культуры на земле. По заказу сердце
человеческое не распахнешь. Добродетель угрозами не задашь. Еще ни одному
тирану не удалось силой вызвать в мире добро. Здесь есть предел. Hic Rhodus — hic
saltus <Здесь Родос — здесь прыгай! (лат.)
В басне древнегреческого баснописца Эзопа говорится о хвастуне, похвалявшемся
необыкновенными прыжками, которые он якобы совершил на острове Родосе. При этом
хвастун ссылался на свидетелей. На это один из слушателей сказал, что если это
правда, то свидетели не нужны, прибавив: «Здесь Родос — здесь прыгай». — Ю.Л.>. И всякая культура, раскрывающаяся
под давлением нетворчески — и мнимая, и пустая.
А как обстоит дело в области правосознания и политики?
Можно ли здесь добиться рыцарской верности методом страха и угроз? Можно ли
вызвать любовь к Отечеству по приказу властей? Свободная лояльность всегда была
истинным источником правопорядка, мощнейшей скрепой государства, благороднейшим
мотивом к подчинению и исполнению долга. Зажим властей унижает человека. Они
посягают на его достоинство и самоуважение. Лишенная же достоинства креатура
лишает этого качества и все вокруг; она преуспевает только в сфере продажности
и лицемерия...
Где же проявляются «безграничные возможности» власти извне,
особенно если учесть, что ей больше приходится иметь дело с твердо
установленными, непересекаемыми границами? Самого драгоценного в человеческой
жизни, самого превосходного в светской культуре — органического, свободного,
вдохновенного, таинственно-спонтанного: молитвы, очевидности, любви, добра,
верности духа, всех нитей потустороннего, всех путей к Божественному — ей не
дано; все это для нее недостижимо. Внешняя власть только для внешней власти и
хороша. При максимальном, всепроникающем давлении гнета она может рассчитывать
только на ударную силу внешней организации. И когда она пытается внешнее
сделать достоянием внутреннего и путем впечатляющего внушения укрепиться в
духе, то внушаемые ею же настроения и содержания оказываются на поверку до того
механистичными, поверхностными и противными свободе и природе, что все самое
ценное и самое цельное в человеческой жизни замыкается в себе и никак не
проявляет себя. Тогда властителю ничего не остается, как пойти на шантаж,
запугивание и мучительство людей. Нерон поджигает Вечный Город, чтобы полюбоваться
грандиозным зрелищем и после — воспеть его. Калигула может бросить под ноги
своего коня достоинство римского Сената, а своей бабушке с угрозою сказать: «Помни:
я могу все против всех!»*. Что же, однако, означает это нелепое и вероломное «могу»?
Удручающе мало и ничего положительного. Вот это и есть то, что должно внушить человеку
всякое здоровое воспитание. Это и есть то, что должен каждый из нас преодолеть
в себе как ложное воззрение и соблазн. На первый взгляд, внешняя власть «может»
необычайно много, на деле же — крайне мало. Переоценка ее покоится на иллюзиях,
на плоском жизневосприятии, на материалистическо-механистических предрассудках,
согласно которым все можно изъять «изнутри» и воплотить «вовне». Все эти
иллюзии, если их в себе не преодолеть, если пойти у них на поводу, в конечном
счете приводят к тягчайшим разочарованиям и вызывают величайшие катаклизмы в
мировой истории.
«Ибо вот, Царство Божие внутрь вас есть» (Лук. 17.21).
3. О лести
Когда люди сходятся, они, как водится, судачат друг о друге.
А если судачат, то тому, о ком судачат, хотелось бы, чтобы эти пересуды были хорошими.
Кто из нас способен спокойно выслушивать строгую критику, не говоря уже о
несправедливых упреках?... Чаще всего нам кажется, что критик нас не понимает,
а порицатель выступает скорее как злой привередник. Всякое осуждающее «нет»
задевает нас до глубины души, каким бы справедливым и обоснованным оно ни было;
и наоборот — всякое похвальное «да» «умиляет» нас, приносит покой, облегчение и
по-своему ободряет: все же я «признан», «замечен» — значит, успех, вес,
карьера!.. Как много людей, которые о своем собственном успехе судят по чужим
меркам и необычайно чувствительны к любой оценке со стороны... Они даже не
догадываются, насколько они несвободны, насколько зависимы и какие случайности
подстерегают их на каждом шагу. Вот тут-то и разворачивается настоящий простор
для льстецов...
Впрочем, надо быть справедливым: тот, кто, осуждая и
критикуя других, щадит их из милосердия, подчеркивает лучшее в них, ищет
деликатных выражений, чтобы как-нибудь не ранить их, поддержать в них дух, тот,
конечно же, не льстец. Тонко чувствующее сердце, открытость, скромность и
смирение могут подчас сделать критика до того осторожным и осмотрительным, что
от его критики не останется и следа, а тот, кого критикуют, почувствует себя
даже «польщенным» в некотором роде. Но отсюда до настоящей лести — дистанция
огромного размера.
Лесть начинается там, где один хочет взять верх над другим
методом похвалы. И тут не столько важно, что один хвалит, а другой становится
податливым, сколько необъективность похвалы и беспредметность
намерения склонить к себе другого, расточая комплименты.
Настоящий льстец необъективен в своей похвале даже тогда, когда он говорит
дело, когда он действительно отмечает хорошее и умеет это по-умному и деликатно
преподнести. Вопрос: «для чего» его похвала? — беспредметен и
своекорыстен; главное его намерение — склонить к себе того, кого он хвалит, и
весь его опыт в этом плане есть, по сути, не что иное, как подкуп. Очень
даже возможно, что это намерение подкупить даже тому, кого хвалят, понятно не
до конца и витает где-то в тени (как задняя мысль). Но бывает и так, что оно вполне
осознанно и детально продумано. Бывает скрытым или завуалированным, так
что для обоих едва заметно; и тогда для лести — настоящий простор.
Однако льстец должен знать меру, и значит — совершенствовать
форму лести, верно ухватиться за планку здравого смысла того, перед кем он
рассыпается в похвалах, учитывать степень его проницательности и тщеславия.
Наивные, недалекие, тщеславные люди внемлют с радостью даже
самой неуклюжей форме лести. Тонкие, строгие, серьезные и объективные натуры
сразу же чувствуют фальшь, беспредметность и низость протягиваемых им льстецами
даров. Чем выше духовный уровень человека, тем безразличнее для него лесть, тем
осторожнее приходится быть льстецу, тем тщательнее надо маскироваться и скрывать
свои уловки.
Опытный, тонкий льстец никогда не прибегнет к прямому
славословию или хвалебным дифирамбам своей «жертве». Сначала он обмозгует
недвусмысленно все «за» и «против», расчистит и проложит пути к беседе с нею,
сделает в ее сторону пару незаметных «реверансов», бросит пару незначительных
учтивых фраз, а похвалу напрямую выскажет в форме чисто субъективного «восторга»,
дошедшего до него окольными путями, через других людей.
Рафинированный льстец попытается пленить так, чтобы я ничего
такого не заметил. Он «упивается» тем, что мило и мне; «одобряет» и «хвалит»
мой вкус; никогда не перебьет, если я говорю; охотно, с любезностью, позволяет
это делать мне, признавая тем самым мое «преимущество» как нечто «само собой
разумеющееся». Он ставит вопросы, придает «большое значение» моим ответам — и
мне доставляет удовольствие, что «признают мой авторитет». И наконец, дает
понять, что только «в меня и верит».
Всегда после таких бесед у меня возникает чувство, что я
хватил чего-то через край, что мне надо малость отдохнуть и, как кажется,
очиститься. Временами я задаюсь вопросом: «Что ему, собственно, от меня надо?..»
Но — вроде бы ничего не надо, вроде бы он вполне искренен; и я в конечном счете
начинаю укорять себя в излишней подозрительности, компенсируя ее «полным
доверием» к нему. Смысл французской пословицы «calomniez, calomniez — il en
restera toujours quelque chose!» <«Клевещи,
клевещи — что-нибудь да останется!» (фр.). — Ю.Л.>
применителен и к лести, потому что в человеке живет детская
легковерность к похвале, скрытая жажда признания, своеобразная симпатия к тому,
кто «знает ему цену». Вот почему от всякой лести — порою даже самой очевидной —
в нас «что-нибудь да остается»...
Обычный льстец, впрочем, не столь уж тонок; он в своей лести
не знает градаций, меры и формы; берет зачастую через край и умным человеком
угадывается тут же. Но это его нимало не смущает. Он уже привык к тому, что
лесть у него, как инструмент жизненного успеха, всегда под рукой, и он, как ни
в чем не бывало, протягивает другому свое медоточивое лакомство: «il en restera
toujours quelque chose...» А у людей не всегда достает мужества повернуться
спиной к его слащавой улыбочке и вкрадчивому взору. «Mundus vult decipi» — «Мир
рад обманываться», — и то же касается и самообмана. Заурядный человек редко
думает о том, что в случае подкупа утрачивают достоинство обе стороны — и
тот, кто подкупает, и тот, кого подкупают. Ведь «дары» в этом случае и невидимы,
и недоказуемы... В результате можно утешить себя, что ты «все-таки этой лести
не поддался» и что ее можно всерьез воспринимать лишь в той мере, в какой она «соответствует
истине»: «возможно, он и льстец, но в данном случае он, может быть, и
прав...»
Из этой тяги к лести в мире незаметно образуются каверны
и разворачиваются беды в области политики. Кто знаком с историей Древнего
мира (Греция, Рим, Византия), тот должен призадуматься над этим.
Поскольку в политике речь идет о том, чтобы «склонить людей»,
а нравственный уровень политиков далеко не на высоте, люди с легкостью
хватаются за щедрые посулы и за более-менее скрытные попытки вкрасться
в доверие. Демагог — особенно безответственный сулитель и льстец. А если он
к тому же пылок и нагл, методом лести он быстро справляется с элементарнейшими
инстинктами народов: он будит в душах людей тщеславие, льстя им неизменно;
высокомерие, потрясая их воображение своими обещаниями; самые низменные
страсти, воочию подкупая их. Таким способом он «склоняет» к себе народ,
который, будучи необычайно доверчивым, всерьез воспринимает лесть. Незаметно
для себя он поддается подкупу, а подкупающий его демагог становится «любимцем».
Когда же этот любимец достигает положения тирана, тогда имеет место
своеобразная ирония судьбы: поток лести вскипает и с головой накрывает
породившего его льстеца. Теперь подкупающего самого подкупили. Атмосфера
славословия и угодничества, царившая вокруг античных тиранов, превосходит наше
воображение. Здесь не было ни меры, ни формы, ни вкуса. Подкуп методом лести
выступает совершенно открыто и уничижает всех, начиная с льстивых придворных и
кончая самими упившимися лестью тиранами. Особенно примечательным и
поучительным здесь было то, что тиран, который как демагог способствовал разнузданию
лести и сознательно ее не замечал, со временем поддался всеобщему обману своих
мнимых обожателей и в состоянии самообмана уверовал в свою собственную «божественность»...
Так что лесть — это своего рода обман и подкуп. Она опасна и
даже ядовита, как всякая ложь, и продажна, как всякая взятка. Но особенно
ущербно ее влияние в области истинных ценностей и человеческих отношений в
иерархическом плане. Человеку ведь не так просто сделать выбор между «добром» и
«злом», точнее, не так просто провести различие между ними; вот и блуждает он,
путая одно с другим, и одно принимает за другое; приемлемое считает «хорошим»;
что не по нраву — считает «плохим»; духовные ценности ухватить не умеет; видит
смутно; судит беспомощно. А из этого нередко возникает сумятица в душах, расстройство
и шатание в верхних слоях общества. Льстец же гребет под себя эти мутные воды
себе на потребу, извлекая выгоду из надвигающихся сумерек. Он искажает истину и
ведет с нею негласный торг. Он хватается за самое уязвимое место в человеке — за
его самооценку, пытается ввести его в заблуждение, ослепить, сбить с панталыку,
обыграть. Он мутит воду, путает тонкую, благородную ткань духовной культуры,
нарушает иерархию ценностей и порядок земной жизни людей. Тем самым он
уподобляется фальшивомонетчику: его монеты мнимые, а «ценности» не имеют
реальной силы. Можно сравнить его и с соблазнителем детей: люди в своей
самооценке наивны и беспомощны, как дети. Его работу можно назвать всеобщим
предательством: вынашивая его втихомолку, он извлекает личную выгоду из общественной
порчи.
Если мы сравним земную жизнь человека с единой, тонкой,
духовной тканью, которую нам необходимо беречь и добросовестно ткать (поскольку
это ткань Божия и Богом освящена), то четко и недвусмысленно увидим всю греховность
лести. Все мы должны помогать друг другу советом и делом: честной,
доброжелательной критикой — без надрыва, без крайностей, объективно, строго,
ответственно, соответственно правде, с любовью. Это, пожалуй, и будет лучшим советом
и лучшей помощью с нашей стороны. И это ничуть не меньше, чем поддержка, ободрение,
ориентиры на пути по крутым ступеням вверх в ткании Божественной ткани. Однако
эта помощь и совет, это благосклонное, братское созерцание, этот совместный
труд людей над Заветами Бога на земле льстецом запроданы и извращены, изверены
и оболганы. Он порождает духовную ложь и подкуп, создает продажную атмосферу, нравственное
болото, из которого человеку не просто выбраться. В такой атмосфере всякое
свободное, искреннее, смелое слово подобно струе свежего воздуха или глотку
чистой родниковой воды...
4. О национальном высокомерии
Из дневника патриота
То, что человек любит свою Родину и хранит верность своему
народу, — естественно, похвально, достойно. А как же иначе? Да и как может быть
иначе? Человек подобен древу, которое всеми своими корнями уходит в толщу
земли, черпает из нее соки жизни и покидает ее только тогда, когда его срубают
до основы. Человек подобен сыну, получившему в наследство все лучшее от матери —
любовь, здоровье и силу духа, и таким образом носит в себе ее субстанцию. Между
патриотом и его Родиной существует таинственное духовное тождество: патриот носит
в себе свою «землю», а «земля» имеет в лице патриота свой созидательный
инструмент.
Всякий истинный патриот говорит (молча) своему народу: «Я — твой.
Я — из лона духа и плоти твоей. Во мне пылает тот же дух, что и в моих предках.
Мною руководит твой инстинкт самосохранения, тот самый, что провел тебя через
все беды и невзгоды твоей истории. Вздох груди моей — твой вздох; стенаешь ты —
стенает и он. Я крепок твоею силой, и потому моя крепость служит твоему делу. Я
с тобою связан неразделимым «мы». Я верю в мощь твою и в твои творческие пути.
Твой язык — это и мой язык; и когда я творю, я творю по твоему образу и
подобию. Я живу с тобой; я созерцаю и думаю, как ты; я был бы необычайно рад,
если бы обладал всеми твоими дарованиями и способностями; со скрытой болью в
сердце думаю я о твоих слабостях, твоих несовершенствах. Твой государственный
интерес — это и мой интерес. Я горд, что и я в какой-то мере причастен твоей
славе. Но грызущая тоска сжигает мне сердце, когда тебя настигает беда или
когда ты заболеешь. Твои друзья — это и мои друзья; а твои враги — это и мои
враги. Тебе принадлежит моя жизнь, а мне принадлежит твоя земля. Твоя надежная
армия — это и моя армия, и тот, кто посягает на твою честь, посягает и на мою.
Я тебя не выбирал: ты выносила меня в своем чреве, сберегла и воспитала; за то,
что ты родила и одарила меня, я в смирении и благодарении признаю тебя и,
оставаясь верным тебе, свободно вбираю тебя в сердце свое. Мы — одно целое; мы —
живое тождество...»
Когда сердце патриота так говорит со своим народом, оно
поступает правильно и формирует одно из самых значимых творчески результативных
отношений в земной жизни. Когда патриот так говорит и так действует, было бы
несправедливым упрекать его в национальном высокомерии. Потому что высокомерие —
это не любовь, не истинное содружество, это — заносчивость. А патриоту быть
заносчивым не к лицу. Высокомерие проистекает из духовного ослепления и
создает в себе иллюзию. Истинный патриотизм — это никоим образом не
ослепление; избегает он и каких бы то ни было иллюзий; наоборот, он призван к
тому, чтобы реалистично смотреть на вещи, давать им оценку и согласно ей — поступать.
Кто смотрит на вещи реалистично, тот видит их такими, каковы они есть: видит
слабые и сильные стороны своего народа; видит промахи и достижения других
народов. Что непременно должно быть свойственно патриоту, так это — огонь
души и трезвость взгляда. Бог хранит его от высокомерия и национального
чванства. Ведь начинается оно с наивной мании величия и достигает своего
катастрофического апогея в политической спеси.
Если я люблю свой народ, я должен доподлинно знать его
историческое становление, опасности; своеобразие его характера; его территориальные,
политические и экономические проблемы; структуру его духовного акта; одним
словом, все его национальные добродетели и пороки, его достижения, его
отсталость, все, что свойственно ему, что касается его, что ему недостает. Я
должен все это досконально знать и справедливо оценить: ничего не утаивать,
ничего не преувеличивать, ничего не приуменьшать. Хорошее есть добро; оно
должно разрастаться и процветать. Дурное есть зло; его надо преодолеть новым
воспитанием народа. Познав свой народ, я не стану от него ничего утаивать:
добру дам оправданье, дабы люди знали, чтó необходимо беречь; о дурном
не только не умолчу, но обнаружу его, укажу и опишу, прослежу его причины и
источники, призову народ опомниться, приступить к очищению, проложить путь к его
преодолению.
Любовь не должна быть слепой; наоборот, она должна сделать
взор любящего ясным и проницательным. Любимый народ не следует наивно
идеализировать. К тому же он и не нуждается в этом. Истинное служение народу
заключается не в демагогическом прославлении его, лести и национальном
высокомерии, а наоборот — в трезвой, объективной оценке, в четком анализе его
промахов и недостатков. Здесь исторически пролегает линия различия между
национальной демагогией и национальным пророчеством: демагог — это
отравитель колодцев, а пророк — это воспитатель. Воспитание же
ведет не к слепой спеси, а следует по пути скромности, памятования и смирения.
Итак, национальное высокомерие начинается там, где народ
застрял на уровне примитивного самосознания и где его пророки, идеологи
и воспитатели не способны преодолеть этот уровень.
Примитивное самосознание состоит в том, что человек скован
своим собственным самовосприятием и дальше этого не видит ничего. То, что
он воспринимает в себе самом и для себя, кажется ему до того важным и совершенным,
что переступить эту грань у него нет никакой охоты. Личностное занимает у него
все его внимание и всю его любовь. Его «я» становится для него живым и единственным
центром его желаний, его воли, усилий и радостей; в своей собственной
реальности он не сомневается, а остальное представляется ему по меньшей мере
или проблематичным, или несущественным. Нечто схожее с этим есть в одной
андерсеновской сказке, в которой старая утка и старая кошка, устроившись за
теплой печкой, почитали себя половиной мира и притом лучшей половиной. Из всего
этого в быту зарождается тягостный эгоизм; психопатология могла бы назвать это «аутизмом»
или «аутоэротизмом», а философ применил бы здесь категорию «эгоцентризма» или «солипсизма».
В общественной жизни из этого проистекает узколобая классовая политика; в жизни
отдельных народов — национальная спесь.
Человек с примитивным самосознанием ощущает только «собственную
шкуру», влезть в шкуру другого он неспособен. Порой он даже не подозревает о
том, что это вообще возможно, не знает с чего начинать. Он наивен
в своем эгоцентризме. Его «ego» для него — все: это его мир, его клад,
его цель, его гордость. Сочувствие другим людям и народам ему чуждо, да и к
чему оно, если он — само совершенство? Столь же мало известно ему и о
проникновении в другого, о сострадании, о такте, о внимании наконец. Он —
пуп земли и жизни, все прочее — постольку поскольку. Все прочее — лишь Среда, в
которой он блистает (что было основополагающей идеей Макса Штирнера, этого
далеко не наивного апологета аморально-прагматического солипсизма,
проповедовавшего «единичность и ее собственность». Внимательно прочитав его
книгу до конца, просто диву даешься, до какой степени он лишен в себе чувства
юмора — humor sui).
Нечто подобное происходит и с примитивным сознанием народа:
он впадает в национальное высокомерие, в котором прочитываются и наивность,
и надменность. Национальное высокомерие проистекает из самоупоения,
которое держит народы словно в тисках. Однажды проявившись, оно черпает свои
силы из двух здоровых, но, вследствие неосмотрительности, опасных побуждений: инстинкта
самосохранения и инстинкта тщеславия. Инстинкт самосохранения
придает национальному высокомерию особый размах и дает пищу для притязаний.
Инстинкт тщеславия извращает его ценностные представления и возносит его к
гордыне. Вследствие чего начинается громадная переоценка себя и недооценка
других. Другие народы представляются чванливому малозначительными: или это его
собственная копия — тогда она ни к чему и не имеет права на самостоятельность;
или это народы более низкого ранга — тогда они не должны стоять на пути
перворазрядного народа. В любом случае проницание в жизнь и творчество других
неуместно, нежелательно, поскольку это было бы «предательством» по отношению к
своему собственному. Другие народы — не более чем объект исследования, особенно
в случае все возрастающего отчуждения; это, конечно же, не правоспособные, не
самостоятельные в жизни субъекты, с которыми можно обходиться весьма свободно.
Отсюда — специфическое незнание других народов, отсутствие взаимопонимания,
нагромождение иллюзий и дипломатических промашек, которые сплошь присущи
национальному высокомерию, которые крепчают и растут.
Это потому, что превозносится и восхваляется все: любовь к
Родине, гордость за великих мастеров культуры, оценка мощи собственного народа,
отношение его к народам вокруг. А если это высокомерие захлестнет воспитателей
и пророков народа, тогда его самомнение перерастает в настоящую спесь; если же
народу и его воспитателям недостает чувства сдержанной и очистительной
самоиронии, тогда телега чванства неудержимо катится под уклон навстречу своей
погибели. Тогда на свет появляются печальные поучения об исторически верховном
народе и его миссии в мире. И в сравнении с этим народом все прочие являют
собою лишь ряд тяжелых помех на его пути или просто исторических недоразумений...
Но в действительности мир людской можно сравнить с садом
Божиим. Только вечный садовник знает, какие цветы, когда и где он посадил, и
какие придется сажать в будущем. Свои высокие планы, однако, он держит в
секрете и не позволяет нам в них заглянуть ни на миг. Каждый народ, как цветок
Божий, обеспокоен тем, чтобы предельно раскрылось его соцветие и чтобы дивным
благовонием вознаградить своего садовника. Но ни у одного цветка нет каких бы
то ни было оснований считать себя главным в Божественном саду, презирая и
заглушая собою других.
Нам же не лишне было бы знать <ответ на вопрос>, действительно
ли в этом рае земном есть главные цветы, предопределенные для пышного роста, и
есть ли действительно цветы, не имеющие никакой ценности, кроме разве что того,
чтобы служить навозной кучей истории? Ясно, однако, одно: истинно главный Божий
цветок не подвержен высокомерию, а не в меру возгордившийся цветок не найдет
благого ответа.
5. Клевета
То, что человечество прибегает к подозрительности и клевете,
печальный, но давно известный факт. Помешать этому невозможно, значит,
приходится как-то мириться с этим. Надо постоянно помнить о том, что люди близоруки
и пылки и ненавистью зажигаются необычайно легко. А если в
этом состоянии они принимаются судить и рядить, то двери и врата для клеветы
распахиваются настежь... Где человеческие страсти накопляются и закипают, там
обоюдные суждения несправедливы, и в целом социальная ткань повреждена:
ненависть и вражда застят взор; каждый видит то, чего на самом деле нет; своего
противника начинают ненавидеть без объективного к тому повода; пытаются «весь
белый свет» от него предостеречь; теряют вкус к справедливости и волю к истине;
яд клеветы рассеивается и разбрызгивается направо и налево.
Если же задаться целью и проследить внутренний источник
клеветы, то очень скоро обнаружатся ее первоначала. Прежде всего — это лишенный
объективности аутизм в оценках обеих сторон. Подсознательно, без слов, люди
друг другу говорят: «Ты не то, что ты есть и на что способен, а то, что ты
значишь для меня и как ты ко мне относишься: приятен ты мне и
полезен, значит, ты уже есть нечто; относишься ко мне хорошо, значит, не раз
пригодишься; наводишь на меня критику или более того — являешься моим
соперником или противником, значит, цена тебе грош, а сам ты — вредитель».
Конечно, такое вслух не говорят, такое ощущается подспудно; но такой
превратный способ ощущения может стать мерилом, задающим тон, и тогда незаметно
мыслимый жизненный материал становится реальностью. Мы даже не замечаем, как мы
свой интерес к человеку и свой личный успех приписываем
процветанию общего дела и как мы презираем и постоянно клевещем на
своего объективно полезного и, возможно, ни в чем не повинного противника.
Другим источником клеветы нам представляется зависть —
эта черная судорога заболевшей души. Редко когда человек радуется преуспеянию
или превосходству своего ближнего. Подсознательно, без слов, он говорит
лучшему: «А ты не так уж хорош, как кажешься; за фасадом твоим кроется гадкая
реальность, которая так и проглядывает наружу, так и просится в слова...» И
пошло, поехало. Тем самым клевета облекается в форму безнадежной попытки
компенсировать собственную неполноценность и превратить в ничто значительность
других. Порою попытка эта удается, ведь наивных и доверчивых людей немало. Но,
как правило, это дело все же безнадежно, т.к. правду в жизни не заглушить; и
стоит ей обнаружиться, как всякий видит, что клевета унижает и компрометирует
не того, на кого клевещут, а самого клеветника...
Кроме этих источников — близорукости, горячности, необъективности
и зависти — есть, разумеется, и другие, которые тоже относятся к кругу ярко
выраженных пороков. Любопытно отметить, что в политической борьбе даже
порядочные люди прибегают к наветам и злословию. При этом набор доказательств,
как правило, не отличается истинностью. Казалось бы, клеветник обязан
обосновать и доказать объективность своей клеветы, однако он этого почему-то не
делает, а сеет подозрительность анонимно и шепотком. Тогда
другие невольно думают: «Об этом человеке то-то и то-то говорят, значит ему
стоило бы в глазах общества оправдаться, и пока он этого не сделает, все злые
невзгоды можно принимать за правду». Как это неумно! Как превратно! Думающие
так — наивные, доверчивые люди, которые не замечают, что они тем самым заранее
дают зеленый свет и клеветнику, и клевете. Правильнее было бы сделать наоборот:
кто обвиняет и поносит своего ближнего, должен представить доказательства тому
и прежде всего под знаком нелегкого, морального и правового наказания. Но с
этим в большинстве своем не считаются. Толпа любопытна, жадна до сенсаций,
порой порывиста в приветствиях ущербности. И только вполне резонные
предостережения и увещевания нейтрального и уважаемого третьего лица способны
привести ее к благоразумию.
Куда чернее действие злословия там, где к нему прибегают
осознанно и преднамеренно, где оно возведено в систему. Тут уже об
истине и речи нет. Тут уже не считаются с объективной ценностью вещей и людей,
а стараются внушить доктрину партии или линию ее на данный момент; пытаются
вызвать и укрепить самое жесткое, субъективное «я так считаю», слепую
одержимость, безотчетную на все готовность, послушность, «пробиваемость», и все
это — самой дешевой ценой. И здесь преднамеренная ложь гораздо действеннее
безупречной правды. Зло превозносится, добро очерняется, священные ценности
словесно, наглядно и «доказательно» обесцениваются, к жизни вызывается
разнузданный аппарат лжи — пропаганда из центра. При этом в духовной
ткани мира образуются неисцелимые разрывы и зияющие раны; начинаются ужасающие
блуждания целых поколений, преднамеренная путаница добра и зла, паралич
общественного мнения, всеобщий отказ от самостоятельности суждений и
критического взгляда на жизнь, дезориентация в ее последних основах. Вековые
усилия совести, очевидности, вкуса, направленные на выработку твердой точки
зрения и истинности различий, на победу над ложью, на преодоление соблазнов, на
безупречность суждений, кажется, рушатся, и их место занимает первозданный
духовный хаос. Отец лжи празднует свой триумф и порочит все возвышенное,
чистое, Божественное, а опороченному, порядочному человеку утешением служит
лишь то, что он разделяет судьбу духовных ценностей.
Из всего этого получается колдовской котел злословия.
И кто в качестве жертвы попадает в него, тому приходится пройти настоящую школу
жизни и испытание характера. Первым его желанием является, естественно,
противостояние лжи. И начинает он с опровержения чисто негативных фактов:
«того-то и того-то никогда не бывало»; и он всему этому совершенно
непричастен... Но как это все доказать? Ведь ни свидетелей, ни документов на
все случаи жизни нет. И тем более их нет, если речь идет о мысли, желании,
намерении, о которых доподлинно знает разве что сам человек да всевидящий
Господь... Кто из нас в принципе способен доказать, что он «того-то и того-то
не думал, не хотел, не имел в виду?» Мы можем только отрицать, утверждать,
оспаривать, но убедительных опровержений у нас нет... А если нам что-то
удалось, если мы продвинулись с собственной самозащитой и оправданием, значит
вывод один: «que s’excuse, s’accuse» <кто оправдывается, тот виноват (фр.). — Ю.Л.>...
В результате получается так, что опороченный попадает в по-своему беспомощное положение,
которое тем безысходнее, чем тоньше анонимная клевета — тогда громче шепот
вокруг. Настоящее отвращение охватывает его; в одиночку он испытывает его и
постепенно изживает до конца.
И это тем лучше ему удается, чем меньше думает он о своих
клеветниках и чем больше — об объективном положении вещей как таковых.
Ведь клевета задевает не бытие человека, а только видимость его, то есть
отражение в чужих душах, и притом отражение, искаженное до неузнаваемости. Мы
не можем отвечать этому искаженному образу нашей сущности, и у нас нет
необходимости следовать ему. Главное — быть правым и действовать по
правде, а не «казаться», «слыть» или «блистать». И самое лучшее, самое
действенное средство для преодоления и противостояния злословию — оставаться
тем, что ты есть, поступать так, как ты поступал, словно ничего не произошло, и
вглядываться в даль, где ждут тебя великие обетования. Тогда, взяв верх над
всякой клеветою, придет к тебе возвышенный покой — сам по себе целительное
средство, способное принести утешение оклеветанному и оправдать его в глазах
других.
6. Бегство от света
Не более чем предрассудок то, что всякая тварь ждет с нетерпением
восхода солнца и радуется наступлению дня. Существуют создания, которые боятся
света, слепнут от яркости солнца; такие рождены для ночи, прячутся от света, блаженствуют
лишь во мраке. Орел может смотреть на солнце; ночная обезьяна прячется от света
в дуплах деревьев, а серая сова весь день коротает в глухих развалинах.
И среди людей есть такие, чей взор выносит только духовную
ночь, успокаивается только в монотонности духовного мрака, малейший
божественный луч света встречает судорожным оком. Один ликует, ощутив частицу
Божественного, — будь то ночь, или человек, или пространства сверхчувственного
созерцания. Другой от этого же слепнет, чувствует тревожность, хотел бы вообще
не знать об этом ...
Кто окончательно сжился с мрачной бездуховностью своей души,
тот страшится духа и не приемлет свет: он уже не способен воспринимать свечение
духа, он чурается его, глумится над ним, богохульствует, становится
ненавистником его, порой готовым на преступление. Вот почему история полнится
случаями убийства лучших, светлых духом людей. И если кто-то выступает в роли
смотрящего и говорит о том, что видел или, не говоря ни слова, ведет себя как
провозвестник света, ему следует остерегаться, чтобы не стать камнем
преткновения для всех ночных обезьян и ночных сов... Всякий, идущий с миссией,
должен быть поэтому готов к мученичеству.
Люди, у которых духовное око не пробудилось*, вступают в жизнь
с бодрствующим инстинктом и спящим духом и в соответствии с этим пытаются
устроиться во внешнем, а следовательно, — во внутреннем, поскольку внутренняя
их жизнь руководствуется соображениями внешней пользы и согласуется сообразно
им. Духовная их индифферентность становится, таким образом, мерилом всех
ценностей и деяний. Духовно они вступают в жизнь с закрытым взором и угасшим
светом и производят на нас нередко неприятное впечатление «летучего голландца»,
несущегося мимо из ночи в ночь, словно заклятый носитель зла. Впрочем, свою собственную
выгоду такие люди чувствуют отлично, вот только в духовном измерении им
жить не дано. В земном они проворны, но часто вызывают ощущение, что ничего не
знают о небесном. Так и идут себе по жизни, так действуют, так судят о мире и о
других. Охватившая их духовная беспросветность их не волнует; наоборот, она
служит им источником душевного равновесия и покоя. Незаметно становятся они
законченными обскурантами.
Обскурант упивается мраком и ненавидит свет. Он любит ночь
еще и потому, что приложил немало усилий к тому, чтобы соорудить в своей душе
эту мрачную камеру и утвердится в ней. Ведь только в редких случаях полной
духовной слепоты или идиотии человеку легко дается окончательный, радикальный
разрыв с Богом и превращение в явного мракобеса. В большинстве же случаев не
так-то просто без обиняков порвать с Богоданным и природой унаследованным «духом
инстинкта». Неразбуженный воспитанием, пренебрегаемый в самостоятельной жизни,
дремлет он в безбожной душе под сводами забытых казематов, но может в любой
момент встрепенуться сам по себе, приняться за свободное созерцание и
засветиться светом тихим. И такое бывает. Тогда распадается в нем
успокоительный мрак, исчезает душевное равновесие, все становится зыбким, как в
часы землетрясения, и человек вступает в духовную «гражданскую войну» с собой.
Бедняга кажется себе неотразимым без Бога и духа, неотразимым
и на все способным. Он воображает себе свой полуночный суверенитет и мнит себя
способным любому петуху свернуть шею. И вдруг — петух прокричал в его собственной
душе. А ведь он только что, казалось бы, окончательно убедил себя в том, что
для него нет ни света, ни солнца, и на тебе — его собственное духовное око, о
котором он и не подозревал, посылает луч света из глубин мрачных пространств
его сердца. Порой для этого луча бывает достаточно мгновенья, чтобы высветить
всю ложь былых представлений. Ничтожным представляется тогда «великое», жалким,
трусливым и, что самое несносное, — смешным. Он видит, как исчезает столь
лелеемая им хваленая тьма, поскольку она, оказывается, не от мира сего, не
закон природы, а всего лишь собственное изобретение, желаемая сфера собственной
слепоты. Он выдумал ее, чтобы быть свободным в своих противных духу деяниях. И
вдруг все обнаружилось: он видит свою объективную никчемность, но принять ее не
способен. Он ищет выхода, но найти не может.
Внутренний конфликт тяжел и болезнен, особенно для гордых
натур: им приходится изживать его молча и в одиночку.
Гордый человек чувствует себя разоблаченным и приговоренным,
и это — с высоты той жизненной ступени, на которой он окончательно убедился в
своей тщете и бесценности; но что самое удручающее, так это то, что приговор
предельно справедлив. Он это знает; тут не возразишь; пытается найти себе
оправдание, но — его нет. И он спешит назад — в успокаивающую его и
раскрепощающую тьму, но и ее уж нет: луч светится из глубины, борется с мраком
и превращает его в брезжащий рассвет. Ему бы хотелось, как прежде, войти в роль
обскуранта, но — рассвет уж близок, и собственный лучик настигает его. Он
пытается оправдать свое прошлое, заняться самоапологией, но терпит неудачу и
тут. Ему б хотелось погасить свет или хотя бы локализовать его, пренебречь им,
выговориться, наконец — увы, и это ему не удается. Это уязвляет его до глубины
души, и из этой уязвимости зарождается ненависть, которая ищет, где бы ей
излиться? На ком? Из поражения произрастает гложущая душу зависть ко всему, что
есть свет, ко всему, что несет свет, что излучает или блаженствует в свете.
Зависть и ненависть порождает жажду мести; месть взывает к убийству.
Трагедия обскуранта, который стоит в лучах света, горька и
глубока. Он и свет не приемлет, и не может вернуться в былую тьму. И для него
ничего другого не остается, как восстать против света, предстать во всей
полноте своей неправоты и продемонстрировать всю мощь своей враждебности к
свету. Так он вступает на путь поверженного ангела. Раз он не может
свет приять, он жаждет стать «властелином тьмы», ведь ночь имеет тоже свое могущество
и силу. Теперь главное — утвердиться и бросить вызов и Богу, и миру, и свету, и
любому истинному источнику, и всему человечеству. Теперь главное — возвысить
тьму и оправдать порок, даже более того — свет развенчать и по возможности
гасить, где удастся, чтобы не было его, не было тех, кто его несет и кто
купается в нем. Сатанинская стихия шевелится тогда в обскуранте и лишает его
покоя: он поневоле становится антагонистом Всевышнего Бога.
Он стоит как бы между трех огней, и все ему невыносимы: дивный
свет Божий, внутренний огонь его собственной совести и земной
свет пророков.
Но до Божьего света не достать: милостиво и щедро проникает
он во все существующее и освещает его из таинственной дали (которая при желании
мгновенно оказывается рядом), и светит всему так, что обскуранту приходится
отворачиваться — ведь он служит силам мрака.
А потом начинается его безнадежная борьба с собственной
совестью, с духом собственных инстинктов. Он пытается преодолеть этот
внутренний свет софистическими уловками ума и все более новыми, темными
деяниями; глушит себя хмелем изнутри и шумом извне, и успокаивается на ту
толику, которая ему удается. Но полностью добиться покоя он не может и в
результате впадает в отчаянье, потому что чувствует, что все эти три силы, составляющие
в реальности единство, «родственны» по содержанию и находятся «в постоянном
взаимодействии»...
Тогда единственное, что ему удается, — это выместить свое
отчаянье на пророке или гениальном носителе света в его земном образе. И
дело здесь порой заходит так далеко, что мраколюбы вступают даже в заговор в
целях вершить свои дела сообща: то они поливают грязью и интригуют против
своего светоносного противника, то превращают его в развалины, то просто
уничтожают гениальных людей, гася, где могут, свет, наводняя мир своею ложью,
погружая его во мрак. Они воюют со светом; лучшие люди становятся их жертвами.
И преуспевают они в этом тем легче, чем больше заурядных
людей, которые сами по себе далеко не мраколюбы; просто они не могут совладать
с чувством осознания своей посредственности, а потому впадают в зависть. Никому
не хочется видеть себя малостью, тупицей, скверной или еще какой-нибудь
никчемной тварью, хотя у каждого бывают мгновенья в жизни, когда приходится
признать эту свою никчемность, узреть пределы своих возможностей и честно
признаться во всем самому себе. Тогда ему угрожает опасность стать завистником
и начать ту же самую борьбу, которую ведет типичный обскурант, разве что в
более мелких масштабах. Если ему эту опасность преодолеть не удается — он
забивается в лабиринты подсознательного и начинает с тревогою следить за чутким
величием, гением и добродетелью; превращается в завистника, всегда готового к
соучастию в очернении превосходного. «Красота испускает в душу лучи священных
побуждений», — заметил когда-то Виланд. А Шиллер это наблюдение дополнил так: «Все
лучезарное чернится миром с упоеньем...» И вот все малые завистники
объединяются, обретают более крепкую и злую волю, подчиняются ей и вершат свое
черное дело. В одиночку или стадно нападают они на лучших представителей
человечества, чтобы покончить с ними, чтобы свободно дышать воздухом мрака
обыденщины или полной тьмы.
Уже доисторический мир вещает нам об этом с ужасом и
болью. Вероломный Каин из зависти и ненависти убивает своего брата, благочестивого
Авеля, и земля впервые открывает свой зев, чтобы принять в себя невинную кровь*.
Одержимый черной страстью и злобным сатанинским духом Сет убивает своего
божественного брата Осириса; и, победив его коварным, предательским способом,
разрезает его тело на 40 частей. Светлый образ Осириса почитался египтянами как
бог Солнца и как символ Воскресения, а Сета они отправили во мрак преисподней*.
Это два самых древних преданья доисторических эпох, не говоря уже о библейских
пророчествах.
А дальше мы имеем дело с историческими проделками
завистников над светочами мира. Диоген Лаэртский сообщает нам о том, как
переживал великий философ Гераклит (из Эфеса) изгнание своего друга Гермодора:
«Поделом бы эфесцам, — сказал Гераклит, — чтобы взрослые у них все перемерли, а
город достался бы недорослям; ведь выгнали же они Гермодора, лучшего среди них,
со словами — «не быть никому лучшим меж нами, если же есть таковой — быть ему
где-нибудь на чужбине и жить с чужими людьми...»*
О желании отделаться от лучших говорит и Плутарх в «Жизнеописании
Аристида»: «Когда вопрос об Аристиде* был голосованием решен, какой-то
глуповатый крестьянин, не знающий ни единой буквы, протянул Аристиду, которого
он принял за обыкновенного смертного, свой черепок и попросил его написать на
нем имя — Аристид*». Последний, немало удивившись, спросил: «Разве тебя Аристид
обидел чем-нибудь?» «Ничуть, — ответил крестьянин, — я его никогда не встречал,
но меня раздражает то, что, по слухам, его во всем почитают за праведника». Ни
слова не говоря, Аристид написал на черепке свое имя и протянул его крестьянину».
А поскольку таких завистников и мраколюбов в Афинах была
пропасть, Аристида и изгнали: за справедливость.
Подобным образом, как известно, приговорили к смерти
афинские граждане и Сократа, одного из величайших мудрецов мира. При этом он
знал, что с обвинителями ему не справиться, что он не первый, кому приходится
испить до дна чашу судьбы. «Если и погубят меня, то не столько Мелит и Анит,
сколько клевета и враждебность толпы. Они уже сгубили множество выдающихся
мужей, и кажется мне, что ничто не остановит их в будущем; а потому не стоит
удивляться: я — не последний...»* Сократ знал цену законам духовного мрака,
носители его стремятся все дальше и дальше. И не успокаиваются до тех пор, пока
не опрокинут все светильники. Знал он также и то, что хорошего человека, как
светоча ни при жизни, ни после смерти зло не оставит*, потому что светоч на
земле остается светочем и после смерти и попадает в обитель света.
И как тут нам, христианам, принимая все это во внимание, не
подумать о нашем Спасителе? О том, что земная абсолютная тьма восстала против
воплощенного света Господня и под пытками отняла у него его земную жизнь? А
позже — разве забудем христианских мучеников, которые светят нам и сейчас,
исчезнув в обители света?...
Мраколюб не может смириться с бытием Бога. Не может принять
Его свет. Не испытывает радости от его добра и любви. Он стремится погасить
свет, потому что при свете он не может утвердиться в своем собственном бытии,
не может жить. Он не прощает свету ни единого лучика и не утешится, не
удовлетворится до тех пор, пока все свое ничтожество не выместит на полноте и
доброте Божией. В какой бы земной форме ни проявлялся свет — будь то личностная
доброта, или политическая справедливость, или религиозно-провидческая
очевидность, или гениальное творение искусства — он ненавидит и завидует, он
богохульствует и бежит от света. Потому что все, что он причиняет носителю
света, — клевеща, изгоняя и уничтожая его, — есть не что иное, как проявление
его собственного бессилия, бегство от света во мрак, победа которого от
века возможна лишь на путях Господних.
7. Демонизм и сатанизм
Это произошло под конец донельзя утомительного съезда
криминалистов. Мы сидели за ужином у своего председателя, умные глаза и светлое
лицо которого всем нам так импонировали. Разговор шел о том, о сем, и вдруг,
как это нередко бывает в оживленных беседах, коротенькую паузу нарушили
сказанные недвусмысленно, с глубоким убеждением слова: «Но среди них попадаются
по-настоящему сатанинские люди». Все стихли вмиг и обратились на другой
конец стола. А поскольку затронутая тема была животрепещущей и далеко не
простой, каждому захотелось услышать как можно больше, а сказать как можно
меньше.
Слова же эти принадлежали пожилому человеку с тонкими, чуть
усталыми чертами лица и большими синими глазами, которые с первого взгляда
вызывали безграничное доверие. И тут посыпался град вопросов: что значит «сатанинское»?
По каким признакам узнается сатанист? Разве можно в наш просвещенный век
говорить о демонизме и сатанизме?
Интерес все возрастал, председателю пришлось вмешаться, и от
господина с синими глазами потребовали, наконец, объяснений. И поведал он
следующее.
«Я — священник и духовник большой тюрьмы в Нью-Йорке. Много
чего пережил и много чего повидал; приходилось заглядывать даже в самые темные
души людей, среди которых есть немало несчастных, страждущих, борющихся со
своей собственной натурой и которым нельзя помочь. Но есть и вполне целостные
натуры, без единой внутренней трещинки — они просто упиваются злом
и, если его запретить, становятся глубоко несчастными и начинают серьезно
страдать. Это, так сказать, «закоренелые преступники», перед которыми мы
чувствуем свое полное бессилие. Именно их я и имею в виду, когда говорю о сатанинском
в человеческой душе...
Мне тут не хотелось касаться теологии, а сказать лишь о том,
что я вынес из своего жизненного опыта. Конечно, в наш просвещенный век уже
мало кто верит в человеческое воплощение сатаны. Эта человекоподобная, книжная
иллюстрация с копытами, рогами и хвостом, как реальность в нашей голове не
укладывается. «Злых духов» мы как бы изгнали, но «зло» осталось. Изгнанный из
религии «злой дух» был подхвачен сначала искусством, а позже — и философией. У
нас в руках осталась как бы его личина, которую XIX век с удовольствием
примерял на себя: хотели побольше узнать о сатане, узрев его, угадать
его мысли и желания; хотелось пережить его в художественном плане, а вместо
этого преуспели в создании целого ряда демонических образов, потому что
не знали, что сатана не художественный образ, что он не поддается
художественной форме, что человеческое воплощение его попросту исключено...
И вот нам показали злой дух сомненья, отрицанья, разочарованья,
ожесточенья, эгоизма, гордыни, презрения и даже — скуки... Герои Байрона — натуры
демонические, Мефисто Гете — тоже из их ряда, как и Мефисто Листа. Злой дух
является у Шиллера («Разбойники»), у Шамиссо («Петер Шлемиль»), у Э.Т. Гофмана.
Макс Штирнер вещает нам, словно «суверенный демон»... Все оттачивали этот
элемент во всевозможных образах, совершенно не думая о том, что в нем уже
окончательно созрело и явно просится наружу. И когда встречаешь у Ницше
восхваление «дикого» и «злобного» человека («Антихрист», «Воля к власти», «Ecce
Homo»), когда читаешь о том, что «цинизм есть высшее, к чему надо стремиться на
земле», или о том, что «мы не находим ничего высокого там, где не имеет места
великое преступление», или о «радости уничтожения благороднейшего, видя, как он
шаг за шагом идет к своей погибели», или о том, что христианская религия есть «партия
деклассированных элементов и идиотов», — когда читаешь об этом и многом другом
в том же духе, не до конца понимаешь, что все это значит и куда все это
ведет... И когда Достоевский проводит перед нами вереницу своих вероломных
натур, образно демонстрируя их намерения, мы тоже не совсем понимаем, куда мы
катимся... Однако в реальности «демонический человек» — не самое страшное, с
чем мы встречаемся в жизни!
Опыт научил меня проводить линию различия между «демоническим»
и «сатанинским». От демонизма веет человеческим, от сатанизма — несет бездной,
несет недочеловеческим. Демонический человек скован страстями, сатанинский
человек одержим неведомыми, нечеловеческими силами. Демонизм — это временное
духовное затмение, девиз которого: «прочь от Бога»; а сатанизм — полный
духовный мрак, в котором все — «против Бога». В демоническом человеке бунтует
безудержный инстинкт, подогреваемый трезвым рассудком; сатанинский человек
производит на нас впечатление какого-то чуждого нам орудия — единственное, что
доставляет ему радость, — это самоотверженное служение злу. Можно было бы
сказать, что демонический человек склонен к сатанизму: то страдая, то играя, то
заключая с ним «союз», он приближается к сатане и наконец предлагает ему в себе
подобающее жилище; сатанинский человек есть слуга сатаны, это
живой, земной инструмент его воли... Кто непосредственно не сталкивался с
такого рода людьми, тот профан в области первозла и едва ли может себе
его вообразить.
Здесь мы находимся перед таинственным, пугающим положением
дел и не ведаем, с чего начать. В этом мы должны себе честно признаться. Мы
наталкиваемся здесь на чудовищный элемент, который можем лишь
символически обозначить: это как бы черное пламя, или как неизбывная
ненависть, как вечная ложь, как упоение погибелью лучшего,
уничтожением свободы. Результаты действия этого элемента в человеке суть
духовный упадок, разложение, развязность, тяга к разрушению, сознательная
порочность, вопиющее издевательство над ближними, неукротимая жажда власти...
Непосредственное соприкосновение с этим элементом мучительно, оно повергает в
ужас; физически оно вызывает своеобразное душевное неприятие, перерастающее в
невыразимое отвращение, которое может привести к сильным судорогам в «plexus
solaris» <солнечное сплетение (лат.). — Ю.Л.>, к нервной аритмии, к полному
крушению. Мы узнаем сатанистов по глазам, улыбке, голосу, делам. И, узнав
однажды, мы перед ними безоружны. Я знавал таковых среди так называемых
гангстеров и с ужасом думал о том, что они натворят, дорвавшись однажды до
власти»...
Эти соображения были для нас полной неожиданностью и всех
нас заметно увлекли. После услышанного какое-то время все молчали: тяжелым
грузом легло оно на сердце. А потом — спорили до глубокой ночи, и мнения, как
водится, разделились...
8. Власть зла
Был как-то один поучительный вечер, который мы провели
несколько лет назад в философском обществе и о котором я хотел бы кое-что
рассказать.
Референт, молодой учитель, пытался нам показать, в чем,
собственно, состоит сила зла, имея в виду при этом не «злого духа», а просто
злого человека — его низменные, безудержные страсти, его нещадную волю. «Не зря
же говорится в Евангелии, — сказал он, — что проход тесен, а путь, ведущий к
праведной жизни, узок. Честный путь, который выбирает и которым следует добрый
человек, далеко не легок: приходится бороться с собой, своими
слабостями, злыми побуждениями; приходится брать в расчет всякого рода
лишения, недуги, даже, может быть, явное унижение, отказываться от определенных
«жизненных успехов»; становиться для других неудобным и, следовательно, — нежелательным,
враждебным, ненавистным для них. Человек доброй воли для злобных часто как
бельмо на глазу; он «выбивается» из их круга, он как бы «компрометирует» их
общество. Короче говоря, он идет «в гору», а его пытаются низринуть в преисподнюю.
Сила зла является отражением тяжести падающим камней.
Злой человек движется по линии наименьшего сопротивления: он катится «под
гору». Он не борется со своими душевными слабостями, он ничем не утруждает
себя. Он выбирает для себя средства в жизненной борьбе не по нравственным
меркам, а по меркам целесообразности, согласно требованиям момента. Его цель
едва ли нуждается в «оправдании» средства, потому что для своих злых деяний он
всегда выбирает «нужное» средство. Что ему «честь», «достоинство», «греховность»,
«проступок», «преступление»? Что для него полезно, то и «хорошо». В нем нет
никаких внутренних скреп, а потому любое препятствие извне он старается устранить
с ходу. Жизнь его подобна падению камня, который почти всегда падает на голову
другому человеку. И подобно тому, как скатывающийся сверху камень делает все
большие и большие скачки, наращивая удар, так нередко идут дела у злого в плане
его жизненной карьеры.
«Успехи», которых он достигает, прямо-таки ослепляют других.
«Победы», которыми он в открытую кичится, вызывают у них искушение и соблазны.
Эти «успехи» и «победы» являются для них как бы наглядным уроком, заманчивой
пропагандой. Более слабые пытаются к нему примкнуть и стать его «попутчиками»;
более сильные пытаются подражать ему и тем самым тоже попадают в его «фарватер».
В результате вырастает целая лавина зла, которая, уже ничем не
сдерживаемая, с победным громом, беснуясь и все сметая на своем пути,
обрушивается вниз. Так проявляется сила зла: она берет в расчет только закон
силы тяжести, все более наращивая ее по ходу движения...
Эти соображения референта, изложенные с незамысловатой
образностью, вызвали, естественно, живую дискуссию. Своего апогея достигла она,
когда слово взял наш председатель, известный теолог: все мы предвкушали
услышать нечто неординарное.
«Силу зла, — начал он, — не стоит переоценивать,
потому что зло подчиняется неким таинственным законам, которые изнутри подтачивают
его и постепенно приводят к парализации. Сравнение с катящимся камнем не
плохо, однако оперировать им надо осторожно и в меру, потому что зло по природе
духовно и проявляется не столь однозначно, как косная материя.
Злой человек — это прежде всего разнузданная тварь,
все его поступки проистекают из одержимости разрушения всего и вся. Вот почему
в индивидах такого рода нет ни внутренних барьеров, ни формы; а если в них
самих формы нет, как они могут придать ее чему бы то ни было? Значит, к
созиданию они не способны; значит, творчество им не дано. Злой человек обречен
на вечное «нет», он может только разрушать. Значит, сила его фактически
не действенная сила, а скорее давящее, тяжкое бремя, деспотия,
разрушительная мощь. Здесь-то и проявляется один негласный закон жизни: кто только
разрушает, разрушает в своем извечном неистовстве и себя!
Всякая же действенная сила есть сила органическая,
сила, сообразная природе, свободно следующая собственным, внутренним
целям. Злой человек — это нечто совершенно другое: он не свободен, он
пленник своих разнузданных духовных механизмов, он их раб. Он подобен туго
сжатой пружине, которая бьет только при раскрутке; или тому механическому
танцкавалеру, о котором рассказывает Гофман: внутренний механизм сломался, и
бедолага «затанцевал» свою даму до смерти... В таком свете «сила» представляет
собою не что иное, как истинное бессилие — полную неспособность к
творчеству, утрату действенной органической энергии; в целом — это катастрофа,
идущая навстречу своему концу. Лавина зла всегда кончает преисподней.
Если здесь и можно говорить о силе тяжести, то скорее не
как о символе силы, а о бессилии, о крушении, о скатывании к погибели.
На деле же получается так, что зло в действии не только быстро расточает свои
мнимые «силы», но и развенчивает свои слабости и выставляет
их в гнусном свете. Любое свершение зла обнажает его, демонстрирует его
лживость, действует на других пугающе, предупреждающе, отталкивающе. О
слабаках-попутчиках его сокрушаться не стоит: им уготована погибель, а вот
другие — просыпаются, начинают противиться, крепить свои ряды, давать отпор.
Злой человек может нанести чудовищный ущерб, но чем он заметнее, тем шире
раскрываются у людей глаза. Таким образом, зло работает на свою собственную изоляцию
и обессиливание, само копает могилу себе. Вот почему правильнее говорить
не о «силе» зла, а об опасности зла.
При этом не стоит забывать и о непреднамеренной услуге
зла: зло вторгается в рутину жизни, вызывает брожение, развязывает борьбу,
приносит людям беды и страданья, побуждает их, само того не желая, к
обновленному творческому пробуждению. В этом его услуга без духовности заслуг.
Ведь человечество время от времени нуждается в сильной встряске, опамятовании и
очищении; примерно в том, над чем размышлял Й. Эйхендорф:
Как тяжкий млат кует
булат,
Так рыхлый род
людской,
Испытанный
несчастьем и бедой
Прочней железа во
сто крат.
И пока на земле будет жив человек, до тех пор будут живы и люди
со злым зарядом. Разумеется, смотреть на этот заряд надо как на явно
опасный жизненный потенциал, с которым надо бороться. Но настоящая, творческая
сила таким зарядом не обладает никогда, поскольку между нравственно
добрым и органически здоровым, между свободой и творческой жизненной
силой существует родственная связь: единое дыхание Божие сказывается в них,
приводя их к единству. Истинная сила свойственна не злому, а доброму человеку. И
именно он призван победить; «победа» зла — лишь видимость, фальшивый глянец»...
Прошли с того вечера годы, но эти соображения о мнимой силе
зла так и не изгладились из моей памяти.
|